Лукий оправдывался:
— Мой господин, здесь никто ничего не знает. Это представление в гавани, этот танец — люди думают, что я их научил, — но этот танец ребята затеяли сами. Я никому не стал этого говорить — хранил правду для вас. Так что все это гораздо значительнее, чем все думают.
Тот кивнул небрежно, вроде сказал: «Ну что ж, быть может ты и не врешь». Кивнул и стал разглядывать нас по очереди, а Лукий что-то шептал ему на ухо.
Аминтор — он стоял возле меня, — Аминтор спросил:
— Как ты думаешь, это сам Минос?
Я глянул на того еще раз и поднял брови.
— Он? — говорю. — Ни в коем случае. Род Миноса эллинский, а кроме того — какой же это царь?!
Мы так долго простояли там среди толпы, так долго они говорили о нас, как о животных, неспособных их понять, — я совсем забыл, что они могут понять нас. А они, разумеется, поняли; поняли все. Стало тихо-тихо, все разговоры вмиг смолкли… Царедворцы стояли такие растерянные, словно я бросил молнию среди них, а они должны сделать вид, что не заметили… И тот человек тоже услышал.
Его глаза остановились на мне. Большие, мутные, слегка навыкате… Я вспомнил, где я видел такие глаза: так смотрел на меня бык в Трезене, перед тем как опускал голову и бросался вперед.
«Что с ними? — думаю. — Отчего эта суматоха тихая? Или этот малый царь, или нет. Так что теперь?.. Но что я натворил!.. Та старуха, дома, не зря обругала меня выскочкой: я хотел сделать так, чтобы тут о нас заговорили, — а что из этого вышло? Этот скот наверняка берет здесь всё, что захочет; теперь он хочет забрать нас, а худшего хозяина во всем Кноссе не сыскать, уж это точно. Человек предполагает… Вот к чему самонадеянность приводит, лучше б я оставил всё как есть, на волю бога… Но что теперь делать? Как выкрутиться из этой истории?»
И тут он сошел со своего трона. По его телу я думал, что он будет локтей четырех ростом, но он оказался со среднего эллина, настолько коротки были толстые уродливые ноги. Когда он подошел поближе, я покрылся гусиной кожей: что-то такое было в нем — не уродство, не злобный вид, — что-то другое, отвратительное и противоестественное, — не знаю как объяснить, но чувствовал.
Он начал ходить вокруг нас, разглядывать… Парней ощупывал, как повар, что покупает мясо; а с девушками был бесстыден до безобразия, хоть все смотрели на него. Я видел — он считает себя вправе не считаться с ними, ему нравилось их шокировать. Меланто разозлилась — он хохотнул довольный, понравилось; Гелика источала молчаливое презрение, не замечала его, словно его не было рядом, словно его руки не касались ее… Наверно, в ее профессии ей не раз приходилось смиряться с чем-то подобным, и ей было теперь легче, чем остальным. Нефела вздрогнула — он захохотал и шлепнул ее по ягодице… Хризу я любил больше всех и за нее больше всего переживал. Когда он направился к ней, я сказал ей тихо: «Не бойся ничего, ты принадлежишь богу». Его глаза повернулись ко мне — я понял, что меня он оставляет напоследок.
Чтобы не выдавать свою напряженность, я отвернулся — и увидел новые носилки, которых раньше не было. Их опустили неподалеку, но занавески из дорогой плотной ткани были задернуты; и один из носильщиков звал Лукия. Лукий тотчас подошел, склонился низко, приложил ко лбу ладонь со сжатыми пальцами — у нас так приветствуют богов. Занавески чуть раздвинулись: узенькая щелочка, через которую ничего не было видно снаружи… Хоть я ничего не слышал, но кто-то говорил там внутри: Лукий опустился на одно колено, в пыль, и внимательно слушал.
Я ждал, что и остальные проявят почтение к хозяину этих носилок; но все проходили мимо, едва взглянув, словно их там вовсе не было. Это меня поразило. Я считал, что хоть что-то понимаю, знаю как должно обходиться с людьми высокого положения… Или этот человек должен считаться невидимым? Как боги?..
Дальше мне стало не до этих мыслей: тот урод подошел ко мне. Он посмотрел мне в глаза, потом положил свои черные волосатые лапы на плечи Хризе и начал грубо ощупывать ее, всю. Я едва не взорвался от ярости, но понял, что если сейчас ударю его — пострадает больше всех она. Взял себя в руки…
— Не обращай внимания, — говорю, — люди здесь — хамье, но мы пришли к богу.
Он повернулся — гораздо быстрей, чем я ждал от него, — повернулся и схватил меня за подбородок. От него пахло мускусом, тяжко, тошнотворно… Одной рукой он держал меня, а другой ударил по лицу; так ударил, что на глазах выступили слезы. Правой рукой я не мог шевельнуть: на ней потом долго держались следы ногтей Хризы, много силы пряталось под ее нежной красотой. Позади, среди придворных, раздался ропот; мол, обычай нарушен, святотатство… Казалось, они поражены больше, чем я. На самом деле, кто думает, что у раба могут быть какие-то права?.. Я был бы готов к этому, если б с нами не нянькались так на корабле. Услышав голоса, он быстро обернулся всё опять стало тихо, все лица бесстрастны… Они были мастера на этот счет. А я — я ненавидел их только за то, что они видели мой позор; их лицемерие меня не тронуло.
Все еще держа меня за подбородок, он заговорил:
— Не плачь, петушок, быки бьют гораздо больнее!.. Как зовут тебя в тех краях, откуда ты прибыл?
Я ответил громко, чтобы всем было слышно, что не плачу:
— В Афинах меня зовут Пастырь Народа, в Элевсине зовут Керкион, а в Трезене — Дитя Посейдона!
Он дышал мне в лицо.
— Слушай ты, дикарь материковский, мне наплевать, какими титулами тебя награждают в твоих племенах. Назови свое имя!
— Мое имя Тезей, — говорю, — я бы сразу тебе сказал, если б ты спросил по-человечески.