Едва заснул — запела труба, послышались голоса людей. Надо было подниматься, вооружаться, собираться… Она лежала и смотрела на меня полузакрытыми глазами. Меховое покрывало с пурпурной каймой валялось скомканное на цветном полу; в рассветном сумраке красный порфирит и ее волосы смотрелись одинаково темными.
Я надел латы и поножи, взял стеганую белую тунику: воздух был морозный… На мне были и браслеты мои, и царское ожерелье — я никогда не старался идти в бой так, чтобы меня нельзя было отличить. Подобрав волосы, надел свой новый шлем из шкуры Файи и улыбнулся ей, чтобы напомнить, как мы в тот раз уладили нашу ссору… Но она лежала неподвижно и мрачно — одни лишь губы улыбнулись в ответ, а глаза нет. Окно посветлело, белая птица тихо свистнула и сказала: «Поцелуй меня еще».
Слышно было, как из конюшни выкатилась в Большой Двор моя колесница, я повернулся за щитом… «Чем я недоволен? — думаю. — Я здесь волк в собачьей стае. Любой миноец был бы счастлив на моем месте; среди них никто не может и мечтать о том, чтобы подняться выше, чем я сейчас. Они говорят — мужчина приходит и уходит, а лоно вынашивает ребенка… Я ведь не знаю сам, что может быть лучше этого, — стать избранником Матери, оживить женщину и умереть, — и я не хотел бы пережить вершину своей судьбы… Так чего же мне нужно? Или это эллинская кровь говорит во мне: «Есть нечто большее»?.. Но что это — не знаю… И не знаю, есть ли название, имя у этого большего… Быть может, есть какой-нибудь певец, — сын и внук великих бардов, — который знает нужное слово; а я только чувствую это в себе — как яркий свет, как боль…»
Но каждый знает, что нехорошо и неумно уходить на войну, поссорившись с женой, а уж царю — тем более. Так что я не стал спрашивать, почему она лежит, вместо того чтобы одеться и проводить меня. Наклонился поцеловать ее — голова поднялась навстречу, словно волна, притянутая растущей луной; губы, будто сами по себе, прильнули к моим — и она снова без звука опустилась на подушки.
Мне очень хотелось спросить, зачала ли она от меня; но я не знал — быть может, ее молчание священно и нарушить его не к добру… Поэтому я так и не сказал ничего — ушел.
Перейдя границу, мы соединились с мегарцами и быстрым маршем прошли до конца охраняемой дороги. Дальше она уходила на Истм, и там уже никто за ней не следил. Она заросла бурьяном; и вместо сторожевых башен, какие стоят вдоль дорог, там где правят законы, над ней высоко в скалах прятались разбойничьи твердыни. Иные были безымянны; у других не только имя было, но и громкая известность. Первым из таких был замок Сина.
Он стоял на горе, поросшей сосновым лесом, — квадратная башня, построенная Титанами из глыб темно-серого известняка в давнишние времена. Син устроил в ней свое логово, как устраиваются гиены в древних сгоревших городах. Стены были высоки; чтобы взять их, нам нужны были лестницы и тараны — мы принялись валить лес. И тут увидели, что страшные легенды были правы: на соснах висели куски человеческих тел. Где рука, где нога, где туловище… Такой у него был обычай: согнуть два молодых дерева, привязать к ним человека и отпустить. Некоторые из деревьев выросли на тридцать-сорок локтей, а веревки висели и на них: он давно уже так забавлялся. Именно забавлялся, — и сам этого не скрывал никогда, — никто из богов не требовал от него таких жертв. Мы взяли башню на третий день. Он настолько вознесся, принося себе жертвы в своей проклятой роще, — настолько был уверен в себе, у него даже не было колодца внутри стен. Когда мы выбили ворота, он дрался во внутреннем дворе, словно загнанная крыса. Если бы я не узнал его, — видел его лицо в засаде, по дороге в Элевсин, — нам бы не взять его живьем.
Те останки, что могли снять с деревьев, мы похоронили достойно. Но кое-что было не достать; да и вороны, должно быть, много растащили — так что вечером лес был полон неприкаянных душ непогребенных людей; словно летучие мыши в пещере, метались они среди деревьев… Мы утолили их жажду. Когда он увидел, что сосны сгибают для него, у него не хватило духу встретить расплату по-мужски; он долго изучал чужую боль и знал, что это такое. Его надо было бы оставить висеть, как висели все остальные, пока жизнь не вытечет из него вместе с кровью; но когда его большая часть забилась, крича на веревке, я не выдержал. Мне не хотелось, чтобы люди видели мою слабость, и я не приказал своим лучникам добить его, а предложил им пострелять в мишень. Вскоре он затих. Все его люди были уже перебиты. Мы забрали из замка всё добро и вывели женщин — и подожгли лес. Пламя было такое, что скрыло вершину горы, а дым был виден даже в Элевсине.
Мы разбили лагерь с наветренной стороны. Пора была делить добычу. Ксантий и Пилай поделили честно, как и подобало, что мегарцам, что элевсинцам… Но когда Ксантий принялся раздавать нашу долю, моим ребятам досталось унизительно мало, и это было оскорблением мне. Хотел было сказать ему, что я о нем думаю; но хоть воины его не любили — они по крайней мере знали его, а я был чужой… Потому я обратился к своим гвардейцам громко, чтобы всем было слышно.
— Ваша доля, — говорю, — соответствует вашей доблести. Ксантий думает, что большего вы не заслужили. Военный вождь должен следить за всем боем, он не может одновременно быть везде, — и он, наверно, не следил за вами так, как я. А что я сам о вас думаю, сейчас увидите, — и раздал им всю свою долю; себе оставил лишь оружие того врага, которого убил своей рукой. Они были очень довольны, а Ксантий — вовсе нет; так что все получили по заслугам.
За три-четыре дня войны все крупные замки были разбиты и спалены, но много мелких банд, что прятались в пещерах или в расщелинах скал, — те остались. Я вспомнил и показал остальным их знаки возле дороги, — пирамиды из камней, лоскуты на ветвях, — которыми они отмечали свои участки, чтоб соседи не забирались… А теперь и крестьяне, которые жили в вечном страхе и должны были кормить бандитов, когда тем не хватало их добычи от путников, крестьяне поверили в нашу силу и стали говорить нам, где они прячутся, так что мы могли добраться и до них.