— Он сам об этом не рассказывал, — сказал я. — Это правда?
— Правда бывает разная, — ответил жрец. — По-своему это правда, конечно.
Мы спустились с холма в рощу и принесли нашу жертву на алтаре, сплетенном из рогов. Все Журавли стояли вокруг меня, и я подумал, что скоро мы рассеемся по домам своим и распустятся узы, соединявшие нас; уж никогда больше не будем мы частями единого тела, как это бывало на арене… Нельзя было наше драгоценное товарищество просто взять и выбросить в реку времени; вот теперь, пока оно еще жило, надо было посвятить его и отдать, как отдают уходящую жизнь… И я сказал:
— Пока мы еще здесь — давайте станцуем наш танец. Перед богом и для него.
И вот мы позвали музыкантов — и исполнили для Него наш Танец Журавля, что впервые связал нас и превратил в команду. Жрецы, увидев что девушки становятся в один круг с мужчинами, начали было нас упрекать; но когда я рассказал им, почему это так, — тут все согласились, что не может быть ничего постыдного в действе, так благословенном богами. И снова над нами пролетали с криками чайки, вокруг неисчислимыми улыбками смеялось море… Зеленый дерн у озера был нашей палубой, а вместо мачты — священная пальма, за которую держалась Лета в трудах своих, когда рождался бог… И вот мы сплетали и разворачивали свой хоровод у священной воды — и у каждого в памяти всплывало всё, что мы сделали вместе. Когда танец кончился — глаза у многих были влажные… Только Аминтор и Хриза отражали делосское солнце как люди, которым не о чем жалеть: они не потеряли ни колоска, и всю свою жатву везут домой.
На другой день, когда мы выгребли из пролива, то встретили в море такой отличный ветер, что он донес нас до самого Кеоса; и в ясном вечернем свете мы увидели низкое серое облако над самой линией неба — это были вершины гор Аттики.
И тогда, от нетерпения, мы не стали огибать остров, чтобы зайти в порт, а нашли закрытый пляж и там разбили свой лагерь. Нас теперь было меньше; по всем Кикладам мы оставили бычьих плясунов, когда проходили вблизи их домов. Ирий пошутил, что Журавли теперь — как лучшие друзья на пиру: те, что остаются поболтать, когда остальные уже разошлись.
Мы поели уже, и костер наш рассыпался, наступила ночь… И тут Аминтор протянул руку и воскликнул: «Тезей! Смотри!» Далеко на севере, — где в темноте сходились море и небо, — там что-то слабо мерцало, и было это «что-то» слишком низким и слишком красным для звезды.
— Первый свет дома нашего, — сказал Теламон, а Менестей добавил: — Это сигнальный костер. Он должен быть на Сунийском мысе.
Мы все показывали друг другу этот огонек и воздымали руки в благодарность богам… Но надо было и поспать — все улеглись. Ночь была спокойная, только шелест волн нарушал тишину, да тонко звенели кузнечики… И тут я впервые почувствовал, что Крит наконец сваливается с меня. Я снова был в Аттике — ездил по равнинам и горам этой страны, разговаривал с ее людьми, сражался в гуще ее воинов, лазал по ее скалам… Я лежал, глядя на усыпанное звездами небо, и думал о возвращении, о том, что предстоит.
Думал, что необходимо собрать флот, чтобы навести порядок на Крите… И поскорее, не то Крит станет почище Истма… Пытался представить себе, сколько кораблей успел построить отец, если брат Гелики донес до него мое послание… Если другие эллинские цари не решались принять участие в походе против Крита, пока Минос был владыкой островов, — нельзя было их в этом упрекать всерьез. И я думал, что бы я сам стал делать на его месте. «Конечно, построил бы собственные корабли и ждал бы с богами удачного дня. И послал бы в Трезену — там бы наверняка помогли… Но я молод, а отец устал от долгих войн своих и смут; они сделали его осторожным…» — так думал я. И еще думал об Аттике, — о вечно враждующих кланах и деревнях ее, — и гадал, сумею ли когда-нибудь уговорить его попробовать мой план насчет трех сословий…
Потом поднялся со своего ложа и встал у воды, глядя на север. Огонь еще горел, — даже ярче чем прежде, наверно часовой как раз подкармливал его, — и тут я понял, что это маяк моего отца! Быть может, он горел там каждую ночь, с тех пор как меня увезли, а может, до них уже дошли какие-то слухи с Крита?.. Я представил себе, как он стоит на крепости и смотрит на это же самое пламя, — и у меня заныло в груди; как в то утро, когда он подарил мне колесницу.
Я думал о нашем прощании, когда меня увозили на Крит… И будто снова рука его легла мне на плечо, и в ушах прозвучали его прощальные слова: «Когда придет тот день — пусть парус твоего корабля будет белым. Это послужит мне вестью от бога».
«Что он имел в виду? Он рано постарел, он имел в виду больше, чем мог сказать перед народом… Весть, сказал он, весть от бога. Он, значит, собирался принять за божий знак мой белый парус? Но раз так, — если я выкрашу парус, — мне уже не увидеть его в живых!..» — так я подумал.
Мне стало страшно, сердце колотилось… Не было уверенности в намерениях его; не был уверен, что он их изменил… Ведь он — уставший человек; как угадать, что у него на уме?..
С травы на берегу доносился храп моих спящих товарищей, кто-то вздохнул, шептались двое любовников… Эх, мне бы их бессонницу!.. А передо мной был трудный выбор, и никто не мог мне помочь.
Я сдавил себе ладонями глаза и держал так, пока не вспыхнули под веками красные и зеленые цветы. Потом снова посмотрел туда и опять увидел свет сигнального костра — и меня осенила мысль. Сбросил одежду, вошел в холодное весеннее море, оттолкнулся от берега… «Отец Посейдон! Я был в руке твоей, и ты всегда направлял меня верно. Пошли же знак мне, поменять парус или оставить? Если ты будешь молчать — сделаю, как он просил, и выкрашу парус белым».